Меню Рубрики

Давид самойлов у маленького ангина

Детство — одна из самых популярных тем в поэзии. Пора, когда всё необычно, всё странно, всё в первый раз. Время самых острых, а порой и самых болезненных впечатлений. То, что остаётся в памяти, пусть даже на самом её дне — до конца жизни. Возвращаясь лишь в снах.

Марк Максимов, редактор 1001.ru

Давид Самуилович Самойлов (1920 — 1990)

Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег. «

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.

Ах, наверное, Анна Андревна,
Вы вовсе не правы.
Не из сора родятся стихи,
А из горькой отравы,
А из горькой и жгучей,
Которая корчит и травит.
И погубит.
И только травинку
Для строчки оставит.

***
Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.

И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды».
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.

Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит.
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.

Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.

Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.

Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.

Ждут снега, листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.

И все, что было зыбко,
Растрепанно и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.

И вот ноябрь на свете,
Огромный, просветленный.
И кажется, что город
Стоит ненаселенный,-

Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних.

О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,

И что, порой, напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься.

Let’s go to this town,
The long-forgotten places.
We’ll leave at luggage office
Past years, as suitcases.

Let’s store the years safely,
Not us — we’re past the storing.
We’ll feel a bit of sadness
In coolness of the morning.

The fall’s already ripened
As plums with bluish glow.
A bird’s and clouds’ flying
Are leisurely and slow.

The trees are standing naked
And ready — snow’s near.
And so large and spacious
Is autumn hemisphere.

And what was vague and rippled
And loose and rather messy
Cold fastens by its spittle
As swallows do when nesting.

So it has come — November.
It’s huge, and crisp and clear.
It seems — the town’s desert,
Since people disappear

From sight. It seems — they’re foreign
Among all empty gardens,
Tree tops and nests and crows
And vast of sky above us.

Oh, how long it took me
To see it plain and distinct —
What for my blood is running,
What for I am existing,

That I was wrong when, sometimes,
I passions kept at bay.
That there is no safe play.
That there is no safe play.

Не люблю я «Старый замок» — кисловатое винцо.
А люблю я старых Зямок, их походку и лицо.
«Старый замок» — где в нем крепость?
Градусов до десяти.
Старый Зямка — это крепость,
Зямок! — мать его ети.

Неужели всю жизнь надо маяться!
А потом
от тебя
останется —
Не горшок, не гудок, не подкова,-
Может, слово, может, полслова —
Что-то вроде сухого листочка,
Тень взлетевшего с крыши стрижа
И каких-нибудь полглоточка
Эликсира,
который — душа.

Вот опять спорхнуло лето
С золоченого шестка,
Роща белая раздета
До последнего листка.

Как раздаривались листья,
Чтоб порадовался глаз!
Как науке бескорыстья
Обучала осень нас!

Я написал стихи о нелюбви.
И ты меня немедля разлюбила.
Неужто есть в стихах такая сила,
Что разгоняет в море корабли?

Неужто без руля и без ветрил
Мы будем врозь блуждать по морю ночью?
Не верь тому, что я наговорил,
И я тебе иное напророчу.

Пройти вдоль нашего квартала,
Где из тяжелого металла
Излиты снежные кусты,
Как при рождественском гаданье.
Зачем печаль? Зачем страданье?
Когда так много красоты!

Но внешний мир — он так же хрупок,
Как мир души. И стоит лишь
Невольный совершить проступок:
Встряхни — и ветку оголишь.

Зима. И вдруг — комар. Он объявился в доме,
Звенит себе, поёт, как летнею порой.
Откуда ты, комар? Как уцелел в разгроме?
Ты жив ещё, комар? Ты — истинный герой!

А на дворе метель. И ночь зимы ненастной.
В окне сплошная темь. В стекло гремят ветра.
А здесь поёт комар — уже он безопасный.
И можно уважать упорство комара.

Он с лета присмотрел укромное местечко.
И вот теперь гудит, как малый вертолёт.
Слились в единый хор метель, и он, и печка.
Не бейте комара! Пускай себе поёт!

А может быть, придут дни поздних сожалений,
И мы сообразим, что в равновесье сил —
Ветров и облаков, животных и растений —
Он жил совсем не зря и пользу приносил.

И будет славен он, зловредный сын болота,
И в Красной книге как редчайший зверь храним,
И будет на него запрещена охота,
И станет браконьер охотиться за ним.

Гудит, поёт комар, ликует напоследок,
Он уцелел в щели и рассказал о том.
Не бейте комара хотя б за то, что редок.
А польза или вред узнаются потом.

Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поёт мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег…»

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слёзы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я — маленький, глупый, больной.

И всех, кого любил,
Я разлюбить уже не в силах.
А легкая любовь
Вдруг тяжелеет
И опускается на дно.

И там, на дне души, загустевает,
Как в погребе зарытое вино.

Не смей, не смей из глуби доставать
Все то, что там скопилось и окрепло!
Пускай хранится глухо, немо, слепо,
Пускай! А если вырвется из склепа,
Я предпочел бы не существовать,
Не быть.

Все реже думаю о том,
Кому понравлюсь, как понравлюсь.
Все чаще думаю о том,
Куда пойду, куда направлюсь.

Пусть те, кто каменно-тверды,
Своим всезнанием гордятся.
Стою. Потеряны следы.
Куда пойти? Куда податься?

Где путь меж добротой и злобой?
И где граничат свет и тьма?
И где он, этот мир особый
Успокоенья и ума?

Когда обманчивая внешность
Обескураживает всех,
Где эти мужество и нежность,
Вернейшие из наших вех?

И нет священной злобы, нет,
Не может быть священной злобы.
Зачем, губительный стилет,
Тебе уподобляют слово!

Кто прикасается к словам,
Не должен прикасаться к стали.
На верность добрым божествам
Не надо клясться на кинжале!

Отдай кинжал тому, кто слаб,
Чье слово лживо или слабо.
У нас иной и лад, и склад.
И все. И большего не надо.

Лет через пять, коли дано дожить,
Я буду уж никто: бессилен, слеп.
И станет изо рта вываливаться хлеб,
И кто-нибудь мне застегнет пальто.

Неряшлив, раздражителен, обидчив,
Уж не отец, не муж и не добытчик.
Порой одну строфу пролепечу,
Но записать ее не захочу.

Смерть не ужасна — в ней есть высота,
Недопущение кощунства.
Ужасна в нас несоразмерность чувства
И зависть к молодости — нечиста.

Не дай дожить, испепели мне силы.
Позволь, чтоб сам себе глаза закрыл.
Чтоб, заглянув за край моей могилы,
Не думали: «Он нас освободил».

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.

Приобретают остроту,
Как набирают высоту,
Дичают, матереют,
И где-то возле сорока
Вдруг прорывается строка,
И мысль становится легка.
А слово не стареет.

И поздней славы шепоток
Немного льстив, слегка жесток,
И, словно птичий коготок,
Царапает, не раня.
Осенней солнечной строкой
Приходит зрелость и покой,
Рассудка не туманя.

И платят позднею ценой:
«Ах, у него и чуб ржаной!
Ах, он и сам совсем иной,
Чем мы предполагали!»
Спасибо тем, кто нам мешал!
И счастье тем, кто сам решал,-
Кому не помогали!

Я — маленький, горло в ангине. За окнами падает снег. И папа поет мне: «Как ныне Сбирается вещий Олег… »

Я слушаю песню и плачу, Рыданье в подушке душу, И слезы постыдные прячу, И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира Дремотно жужжит за стеной. И плачу над бренностью мира Я, маленький, глупый, больной.

Нажмите «Мне нравится» и
поделитесь стихом с друзьями:

Нужен анализ стиха? Напишем в кратчайшие сроки. Заказать ►

источник

I’m small, my throat seized by angina,
It’s silently snowing outside,
And daddy is singing: “Like nowadays,
Does Oleg the Prophet decide…” ***

I’m hearing the poem and crying,
Attempting to hide shameful tears,
To choke sobs with pillows, and trying
To beg him, “More, more, let me hear.”

The buzz of a fly fills the distance,
The dormant apartment stays still.
And over our fragile existence
I’m grieving — small, silly, and ill.

***This is the first line of Alexander Pushkin’s poem “The Song of Oleg the Prophet.” Oleg of Novgorod (also Oleg the Prophet) was a prince that ruled the Rus people during the early 10th century. Pushkin’s poem ends with Oleg’s prophetic death.

Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поёт мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег…»

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу;,
И слёзы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я — маленький, глупый, больной.

Чудесно! Одно из моих любимых у Самойлова. Замечательный был поэт, дома была пластинка, где он читает свои стихи. «Пестель, Поэт и Анна», «Давай поедем в город» . Многие люблю у него.

Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.

© Все права принадлежат авторам, 2000-2018 Разработка и поддержка: Литературный клуб Под эгидой Российского союза писателей 18+

Ах, наверное, Анна Андревна,
Вы вовсе не правы.
Не из сора родятся стихи,
А из горькой отравы,
А из горькой и жгучей,
Которая корчит и травит.
И погубит.
И только травинку
Для строчки оставит.

***
Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.

И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды».
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.

Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит.
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.

Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.

Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.

Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.

Ждут снега, листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.

И все, что было зыбко,
Растрепанно и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.

И вот ноябрь на свете,
Огромный, просветленный.
И кажется, что город
Стоит ненаселенный,-

Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних.

О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,

И что, порой, напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься.

Let’s go to this town,
The long-forgotten places.
We’ll leave at luggage office
Past years, as suitcases.

Let’s store the years safely,
Not us — we’re past the storing.
We’ll feel a bit of sadness
In coolness of the morning.

The fall’s already ripened
As plums with bluish glow.
A bird’s and clouds’ flying
Are leisurely and slow.

The trees are standing naked
And ready — snow’s near.
And so large and spacious
Is autumn hemisphere.

And what was vague and rippled
And loose and rather messy
Cold fastens by its spittle
As swallows do when nesting.

So it has come — November.
It’s huge, and crisp and clear.
It seems — the town’s desert,
Since people disappear

From sight. It seems — they’re foreign
Among all empty gardens,
Tree tops and nests and crows
And vast of sky above us.

Oh, how long it took me
To see it plain and distinct —
What for my blood is running,
What for I am existing,

That I was wrong when, sometimes,
I passions kept at bay.
That there is no safe play.
That there is no safe play.

Не люблю я «Старый замок» — кисловатое винцо.
А люблю я старых Зямок, их походку и лицо.
«Старый замок» — где в нем крепость?
Градусов до десяти.
Старый Зямка — это крепость,
Зямок! — мать его ети.

Неужели всю жизнь надо маяться!
А потом
от тебя
останется —
Не горшок, не гудок, не подкова,-
Может, слово, может, полслова —
Что-то вроде сухого листочка,
Тень взлетевшего с крыши стрижа
И каких-нибудь полглоточка
Эликсира,
который — душа.

Вот опять спорхнуло лето
С золоченого шестка,
Роща белая раздета
До последнего листка.

Как раздаривались листья,
Чтоб порадовался глаз!
Как науке бескорыстья
Обучала осень нас!

Я написал стихи о нелюбви.
И ты меня немедля разлюбила.
Неужто есть в стихах такая сила,
Что разгоняет в море корабли?

Неужто без руля и без ветрил
Мы будем врозь блуждать по морю ночью?
Не верь тому, что я наговорил,
И я тебе иное напророчу.

Читайте также:  Сколько применять антибиотики при ангине

Пройти вдоль нашего квартала,
Где из тяжелого металла
Излиты снежные кусты,
Как при рождественском гаданье.
Зачем печаль? Зачем страданье?
Когда так много красоты!

Но внешний мир — он так же хрупок,
Как мир души. И стоит лишь
Невольный совершить проступок:
Встряхни — и ветку оголишь.

Зима. И вдруг — комар. Он объявился в доме,
Звенит себе, поёт, как летнею порой.
Откуда ты, комар? Как уцелел в разгроме?
Ты жив ещё, комар? Ты — истинный герой!

А на дворе метель. И ночь зимы ненастной.
В окне сплошная темь. В стекло гремят ветра.
А здесь поёт комар — уже он безопасный.
И можно уважать упорство комара.

Он с лета присмотрел укромное местечко.
И вот теперь гудит, как малый вертолёт.
Слились в единый хор метель, и он, и печка.
Не бейте комара! Пускай себе поёт!

А может быть, придут дни поздних сожалений,
И мы сообразим, что в равновесье сил —
Ветров и облаков, животных и растений —
Он жил совсем не зря и пользу приносил.

И будет славен он, зловредный сын болота,
И в Красной книге как редчайший зверь храним,
И будет на него запрещена охота,
И станет браконьер охотиться за ним.

Гудит, поёт комар, ликует напоследок,
Он уцелел в щели и рассказал о том.
Не бейте комара хотя б за то, что редок.
А польза или вред узнаются потом.

Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поёт мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег…»

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слёзы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я — маленький, глупый, больной.

И всех, кого любил,
Я разлюбить уже не в силах.
А легкая любовь
Вдруг тяжелеет
И опускается на дно.

И там, на дне души, загустевает,
Как в погребе зарытое вино.

Не смей, не смей из глуби доставать
Все то, что там скопилось и окрепло!
Пускай хранится глухо, немо, слепо,
Пускай! А если вырвется из склепа,
Я предпочел бы не существовать,
Не быть.

Все реже думаю о том,
Кому понравлюсь, как понравлюсь.
Все чаще думаю о том,
Куда пойду, куда направлюсь.

Пусть те, кто каменно-тверды,
Своим всезнанием гордятся.
Стою. Потеряны следы.
Куда пойти? Куда податься?

Где путь меж добротой и злобой?
И где граничат свет и тьма?
И где он, этот мир особый
Успокоенья и ума?

Когда обманчивая внешность
Обескураживает всех,
Где эти мужество и нежность,
Вернейшие из наших вех?

И нет священной злобы, нет,
Не может быть священной злобы.
Зачем, губительный стилет,
Тебе уподобляют слово!

Кто прикасается к словам,
Не должен прикасаться к стали.
На верность добрым божествам
Не надо клясться на кинжале!

Отдай кинжал тому, кто слаб,
Чье слово лживо или слабо.
У нас иной и лад, и склад.
И все. И большего не надо.

Лет через пять, коли дано дожить,
Я буду уж никто: бессилен, слеп.
И станет изо рта вываливаться хлеб,
И кто-нибудь мне застегнет пальто.

Неряшлив, раздражителен, обидчив,
Уж не отец, не муж и не добытчик.
Порой одну строфу пролепечу,
Но записать ее не захочу.

Смерть не ужасна — в ней есть высота,
Недопущение кощунства.
Ужасна в нас несоразмерность чувства
И зависть к молодости — нечиста.

Не дай дожить, испепели мне силы.
Позволь, чтоб сам себе глаза закрыл.
Чтоб, заглянув за край моей могилы,
Не думали: «Он нас освободил».

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.

Приобретают остроту,
Как набирают высоту,
Дичают, матереют,
И где-то возле сорока
Вдруг прорывается строка,
И мысль становится легка.
А слово не стареет.

И поздней славы шепоток
Немного льстив, слегка жесток,
И, словно птичий коготок,
Царапает, не раня.
Осенней солнечной строкой
Приходит зрелость и покой,
Рассудка не туманя.

И платят позднею ценой:
«Ах, у него и чуб ржаной!
Ах, он и сам совсем иной,
Чем мы предполагали!»
Спасибо тем, кто нам мешал!
И счастье тем, кто сам решал,-
Кому не помогали!

Я — маленький, горло в ангине. За окнами падает снег. И папа поет мне: «Как ныне Сбирается вещий Олег… »

Я слушаю песню и плачу, Рыданье в подушке душу, И слезы постыдные прячу, И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира Дремотно жужжит за стеной. И плачу над бренностью мира Я, маленький, глупый, больной.

Нажмите «Мне нравится» и
поделитесь стихом с друзьями:

Нужен анализ стиха? Напишем в кратчайшие сроки. Заказать ►

источник

Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег. «

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.

Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку.

А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.

Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.

И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю.

Как это было! Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось.

Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые.
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!

Приходили ко мне советчики
И советовали, как мне быть.
Но не звал я к себе советчиков
И не спрашивал, как мне быть.

Тот советовал мне уехать,
Тот советовал мне остаться,
Тот советовал мне влюбиться,
Тот советовал мне расстаться.

А глаза у них были круглые,
Совершенно как у лещей.
И шатались они по комнатам,
Перетрогали сто вещей:

Лезли в стол, открывали ящики,
В кухне лопали со сковород.
Ах уж эти мне душеприказчики,
Что за странный они народ!

Лупоглазые, словно лещики,
Собирались они гурьбой,
И советовали мне советчики,
И советовались между собой.

Ах вы, лещики, мои рыбочки,
Вы, пескарики-головли!
Ах спасибо вам, ах спасибочки,
Вы мне здорово помогли!

Рукоположения в поэты
Мы не знали. И старик Державин
Нас не заметил, не благословил.
В эту пору мы держали
Оборону под деревней Лодвой.
На земле холодной и болотной
С пулеметом я лежал своим.

Это не для самооправданья:
Мы в тот день ходили на заданье
И потом в блиндаж залезли спать.
А старик Державин, думая о смерти,
Ночь не спал и бормотал: «Вот черти!
Некому и лиру передать!»

А ему советовали: «Некому?
Лучше б передали лиру некоему
Малому способному. А эти,
Может, все убиты наповал!»
Но старик Державин воровато
Руки прятал в рукава халата,
Только лиру не передавал.

Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал.
Что-то молча про себя загадывал.
(Все занятье — по его годам!)
По ночам бродил в своей мурмолочке,
Замерзал и бормотал: «Нет, сволочи!
Пусть пылится лучше. Не отдам!»
Был старик Державин льстец и скаред,
И в чинах, но разумом велик.
Знал, что лиры запросто не дарят.
Вот какой Державин был старик!

Музыка, закрученная туго
в иссиня-черные пластинки, —
так закручивают черные косы
в пучок мексиканки и кубинки, —
музыка, закрученная туго,
отливающая крылом вороньим, —
тупо-тупо подыгрывает туба
расхлябанным пунктирам контрабаса.
Это значит — можно все, что можно,
это значит — очень осторожно
расплетается жесткий и черный
конский волос, канифолью тертый.
Это значит — в визге канифоли
приближающаяся поневоле,
обнимаемая против воли,
понукаемая еле-еле
в папиросном дыме, в алкоголе
желтом, выпученном и прозрачном,
движется она, припав к плечу чужому,
отчужденно и ненапряженно,
осчастливленная высшим даром
и уже печальная навеки.
Музыка, закрученная туго,
отделяющая друг от друга.

Странно стариться,
Очень странно.
Недоступно то, что желанно.
Но зато бесплотное весомо —
Мысль, любовь и дальний отзвук грома.
Тяжелы, как медные монеты,
Слезы, дождь. Не в тишине, а в звоне
Чьи-то судьбы сквозь меня продеты.
Тяжела ладонь на ладони.
Даже эта легкая ладошка
Ношей кажется мне непосильной.
Непосильной,
Даже для двужильной,
Суетной судьбы моей. Вот эта,
В синих детских жилках у запястья,
Легче крылышка, легче пряжи,
Эта легкая ладошка даже
Давит, давит, словно колокольня.
Раздавила руки, губы, сердце,
Маленькая, словно птичье тельце.

Ну вот, сыночек, спать пора,
Вокруг деревья потемнели.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.
Закрой глаза. Вверху луна,
Как рог на свадьбе кахетинца.
Кричит, кричит ночная птица
До помрачения ума.

Усни скорее. Тополя
От ветра горько заскрипели.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.
Все засыпает. Из-под век
Взирают тусклые болотца.
Закуривает и смеется
Во тьме прохожий человек.

Березы, словно купола,
Видны в потемках еле-еле.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.

Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.

И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды».
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.

Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит.
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.

Сначала только пальцем
Покатывало гальку
И плотно, словно панцирь,
Полнеба облегало.
Потом луна в барашках
Сверкала белым кварцем.
Потом пошло качаться.
И наконец взыграло.

Когда взыграло море,
Душа возликовала,
Душа возликовала
И неба захотела.
И захотела ветра,
И грома, и обвала.
А чем она владела —
Того ей было мало.

У зим бывают имена.
Одна из них звалась Наталья.
И было в ней мерцанье, тайна,
И холод, и голубизна.

Еленою звалась зима,
И Марфою, и Катериной.
И я порою зимней, длинной
Влюблялся и сходил с ума.

И были дни, и падал снег,
Как теплый пух зимы туманной.
А эту зиму звали Анной,
Она была прекрасней всех.

И всех, кого любил,
Я разлюбить уже не в силах!
А легкая любовь
Вдруг тяжелеет
И опускается на дно.

И там, на дне души, загустевает,
Как в погребе зарытое вино.

Не смей, не смей из глуби доставать
Все то, что там скопилось и окрепло!
Пускай хранится глухо, немо, слепо,
Пускай! А если вырвется из склепа,
Я предпочел бы не существовать,
Не быть.

В первую неделю
Остекленели
Глаза воды.
Во вторую неделю
Закоченели
Плечи земли.
В третью неделю
Загудели
Метели
Зимы.

В первую неделю
Я духом пал.
Во вторую неделю
Я чуда ждал.
А в третью неделю,
Как снег упал,
Хорошо мне стало,
Зима настала.

Так бы длинно думать,
Как гуси летят.
Так бы длинно верить,
Как листья шелестят.
Так бы длинно любить,
Как реки текут.
Руки так заломить,
Как рябиновый куст.

Получил письмо издалека,
Гордое, безумное и женское.
Но пока оно свершало шествие,
Между нами пролегли века.

Выросли деревья, смолкли речи,
Отгремели времена.
Но опять прошу я издалече:
Анна! Защити меня!

Реки утекли, умчались птицы,
Заросли дороги. Свет погас.
Но тебе порой мой голос снится:
Анна! Защити обоих нас!

Была туманная луна,
И были нежные березы.
О март-апрель, какие слезы!
Во сне какие имена!

Туман весны, туман страстей,
Рассудка тайные угрозы.
О март-апрель, какие слезы —
Спросонья, словно у детей.

Как корочку, хрустящий след
Жуют рассветные морозы.
О март-апрель, какие слезы —
Причины и названья нет!

Вдали, за гранью голубой,
Гудят в тумане тепловозы.
О март-апрель, какие слезы!
О чем ты плачешь? Что с тобой?

Помню — папа еще молодой,
Помню выезд, какие-то сборы.
И извозчик — лихой, завитой.
Конь, пролетка, и кнут, и рессоры.

А в Москве — допотопный трамвай,
Где прицепом старинная конка.
А над Екатерининским — грай.
Все впечаталось в память ребенка.

Помню — мама еще молода,
Улыбается нашим соседям.
И куда-то мы едем. Куда?
Ах, куда-то, зачем-то мы едем.

А Москва высока и светла.
Суматоха Охотного ряда.
А потом — купола, купола.
И мы едем, всё едем куда-то.

Звонко цокает кованый конь
О булыжник в каком-то проезде.
Куполов угасает огонь,
Зажигаются свечи созвездий,

Папа молод. И мать молода,
Конь горяч, и пролетка крылата.
И мы едем незнамо куда, —
Всё мы едем и едем куда-то.

Прекрасно рисует Мария,
Особенно белку и лиса,
Особенно птицу и рыбу,
Особенно листья и лица.
Хотел бы и я поселиться
В том маленьком мире Марии,
Где славные звери такие,
Такие хорошие листья,
Такие хорошие лица!

Полночь под Иван-Купала.
Фронта дальние костры.
Очень рано рассветало.
В хате жили две сестры.

Младшая была красотка,
С ней бы было веселей,
Старшая глядела кротко,
Оттого была милей.

Диким клевером и мятой
Пахнул сонный сеновал.
На траве, еще не мятой,
Я ее поцеловал.

И потом глядел счастливый,
Как светлели небеса,
Рядом с этой некрасивой, —
Только губы и глаза.

Только слово: «До свиданья!» —
С легкой грустью произнес.
И короткое рыданье
С легкой грустью перенес.

И пошел, куда не зная,
С автоматом у плеча,
«Белоруссия родная. » —
Громким голосом крича.

Вдруг странный стих во мне родится,
Я не могу его поймать.
Какие-то слова и лица.
И время тает или длится.
Нет! Невозможно научиться
Себя и ближних понимать!

Надо себя сжечь
И превратиться в речь.

Сжечь себя дотла,
Чтоб только речь жгла.

Чем более живу, тем более беспечной
Мне кажется луна и время быстротечней,
Томительнее страсть, острее боль обид,
Понятнее поэт Мартынов Леонид.

А больше ничего я здесь не понимаю,
Хоть вслушиваюсь в даль и целый день внимаю,
И всматриваюсь в шум, и слышу свет и тень,
И вижу звук и гул, и слепну каждый день.

И вот однажды ночью
Я вышел. Пело море.
Деревья тоже пели.
Я шел без всякой цели.
Каким-то тайным звуком
Я был в ту пору позван.
И к облакам и звездам
Я шел без всякой цели.
Я слышал, как кипели
В садах большие липы.
Я шел без всякой цели
Вдоль луга и вдоль моря.
Я шел без всякой цели,
И мне казались странны
Текучие туманы.
И спали карусели.
Я шел без всякой цели
Вдоль детских развлечений —
Качелей, каруселей,
Вдоль луга и вдоль моря,
Я шел в толпе видений,
Я шел без всякой цели.

Читайте также:  Может ли быть ангина и ларингит одновременно

Поэзия должна быть странной,
Шальной, бессмысленной, туманной
И вместе ясной, как стекло,
И всем понятной, как тепло.

Как ключевая влага, чистой
И, словно дерево, ветвистой,
На всё похожей, всем сродни.
И краткой, словно наши дни.

Бой вспоминается потом.
В тылу. На госпитальной койке.
Ночами часто будит стон
Тяжелораненого Кольки.

Прокручивается кино
На простыне, как на экране.
Обстрел. Команда заодно
С обрывком энергичной брани.

Все возвращается — деталь,
Неподходящая экрану,
Как комсомольский секретарь
Кишки запихивает в рану.

Азарт. Бросок.»Стреляй же, бля!»
«Ура!» звучащее не густо.
Нет, это не годится для
Документального искусства.

Но утренний приход сестриц
Пригоден для кинокартины,
Особенно насчет ресниц
Сестрицы Вали-Валентины.

Ее не тронь! Словцом хотя б!
И не допустят матерщины
Не больно верящие в баб
Гвардейцы Вали-Валентины.

О ней возможен разговор
Возвышенный, почти стихами.
Тяжелораненый сапер
О ней во сне скрипит зубами.

А этот госпитальный быт!
О чем еще мечтать пехоте!
Лежишь на чистой койке. Сыт.
И вроде с Родиной в расчете.

Да, было. А теперь печет:
Иные раны, карантины.
И с Родиной иной расчет.
И нету Вали-Валентины.

Стояли они у картины:
Саврасов. «Грачи прилетели».
Там было простое, родное.
Никак уходить не хотели.

Случайно разговорились,
Поскольку случилась причина.
— Саврасов. «Грачи прилетели» —
Хорошая это картина.

Мужчина был плохо одетый.
Видать, одинокий. Из пьющих.
Она — из не больно красивых
И личного счастья не ждущих.

Ее проводил он до дома.
На улице было морозно.
Она бы его пригласила,
Но в комнате хаос и поздно.

Он сам напросился к ней в гости
Во вторник на чашечку чая.
— У нас с вами общие вкусы
В картинах, как я замечаю.

Два дня она драила, терла
Свой угол для скромного пира.
Пошла, на последние деньги
Сиреневый тортик купила.

Под вечер осталось одеться,
А также открытку повесить —
«Грачи прилетели». Оделась.
Семь, восемь. И девять. И десять.

Семь, восемь, и девять, и десять.
Поглядывала из-за шторки.
Всплакнула. И полюбовалась
Коричневой розой на торте.

Себя она не пожалела.
А про неудавшийся ужин
Подумала: «Бедненький тортик,
Ведь вот никому ты не нужен.

Наверно, забыл. Или занят.
Известное дело — мужчина.
А все же «Грачи прилетели»
Хорошая очень картина».

Рученьки мои устали,
Ноженьки мои устали,
Голова моя устала,
Сердце ноет от печали.

Песенка моя забылась,
Лесенка моя сломалась,
Душенька моя замерзла,
Сам не знаю, что осталось.

——-
Источник: Д. Самойлов. Стихотворения. (Сер. «Новая библиотека поэта».) СПб.: 2006.
Посвящения: «Память». Е.Л. — Евгении Ласкиной. «Марии». М.К. — Марии Кросс. «Полночь под Иван-Купала. » Л.Ч. — Лидии Чуковской.

источник

Ах, наверное, Анна Андревна,
Вы вовсе не правы.
Не из сора родятся стихи,
А из горькой отравы,
А из горькой и жгучей,
Которая корчит и травит.
И погубит.
И только травинку
Для строчки оставит.

Выдающийся советский, русский поэт Давид Самуилович Самойлов (Кауфман) родился 1 июня 1920 года в Москве. Отец его был врачом, участником Первой мировой и Гражданской войн; в годы Отечественной войны работал в тыловом госпитале. Образы родителей присутствуют в стихах Самойлова; воспоминания детства отразились в автобиографической прозе конца 1970-х – начала 1980-х годов.

Школьник Давид Кауфман писал стихи, вёл дневник. На обложке той части его дневника, которая датируется 1935 годом, было написано шутливое предостережение для родителей: «Прошу в сию тетрадь носа не совать. «).

Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: ‘Как ныне
Сбирается вещий Олег. ‘

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.

На творческое становление будущего поэта большое влияние оказал друг семьи, исторический романист В.Ян.

Как многие его ровесники, Давид Самойлов (его настоящая фамилия по отцу Кауфман) был патриотом своей страны. Он просился добровольцем на советско-финскую войну. Но туда студента Московского института философии, литературы и истории не взяли по состоянию здоровья. В 1941 году Давид Самойлов все же отправляется на фронт.

Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку.

А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.

Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.

И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю.

Как это было! Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось.

Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые.
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!

Сначала он попадает на рабочий фронт, роет окопы под Вязьмой. Позже, закончив в эвакуации военно-пехотное училище летом 1942, был направлен на Волховский фронт. Был неоднократно ранен, но после госпиталей снова рвался на передовую.
Здесь, на переднем крае, лежат истоки многих его военных стихов.
В частях 1-го Белорусского фронта освобождал Польшу, Германию; окончил войну в Берлине. В поэме «Ближние страны. Записки в стихах» (1954–1959) Самойлов подвел итог важнейшего этапа биографии своего поколения:

Отмахало мое поколенье
Годы странствий и годы ученья.
Да, испита до дна круговая,
Хмелем юности полная чаша.
Отгремела война мировая –
Наша, кровная, злая, вторая.
Ну а третья уж будет не наша.

Имя Давида Самойлова стало известно широкому кругу советских читателей после выхода его поэтического сборника «Дни» (1970). В следующем своем сборнике «Равноденствие» (1972) поэт объединил лучшие стихи из своих прежних книг.

Давид Самойлов практически не участвует в официальной писательской жизни, но круг его общения чрезвычайно широк. В подмосковную Опалиху, где с 1967 года он поселяется, приезжает Генрих Белль, многие другие знаменитые литераторы того времени. Поэт близко дружил со многими своими выдающимися современниками — Ф.Искандером, Ю.Левитанским, Б.Окуджавой, Н.Любимовым, З.Гердтом, Ю.Кимом…

Если б у меня хватило глины,
Я б слепил такие же равнины;
Если бы мне туч и солнца дали,
Я б такие же устроил дали.
Все негромко, мягко, непоспешно,
С глазомером суздальского толка —
Рассадил бы сосны и орешник
И село поставил у проселка.
Без пустых затей, без суесловья
Все бы создал так, как в Подмосковье.

Несмотря на серьезное заболевание глаз, он много работает архивах. Также работает над пьесой о революции 1917 года, издает «Книгу о русской рифме», занимается переводами поэзии с польского, чешского, венгерского и других языков.

В 1974 году вышла книга Давида Самойлова «Волна и камень», которую критики назвали самой главной его «пушкинской» книгой — не только по числу упоминаний о А.С.Пушкине, но, самое главное, — по поэтическому ощущению мира автором.

Е.Евтушенко в своеобразной стихотворной рецензии на эту книгу написал:

«И читаю я «Волну и камень»
там, где мудрость выше поколенья.
Ощущаю и вину, и пламень,
позабытый пламень поклоненья».

В 1976 Самойлов поселяется в эстонском приморском городе Пярну. Здесь новые впечатления отражаются в стихах, вошедших в сборники Весть (1978), Улица Тооминга, Залив, Линии руки (все 1981).

С 1962 года Давид Самойлов вел дневник, многие записи из которого послужили основой для прозы, изданной после его смерти отдельной книгой «Памятные записки» (1995). Блистательный юмор Давида Самойлова породил многочисленные пародии, эпиграммы, шутливый эпистолярный роман, «научные» изыскания по истории страны Курзюпии и т.п. произведения, собранные автором и его друзьями в сборник «В кругу себя» (частично опубликован в 1993 году).

Из поэмы «СТРУФИАН»
(НЕДОСТОВЕРНАЯ ПОВЕСТЬ)

А где-то, говорят, в Сахаре,
Нашел рисунки Питер Пэн:
Подобные скафандрам хари
И усики вроде антенн,
А может — маленькие роги.
(Возможно — духи или боги, —
Писал профессор Ольдерогге.)

Дул сильный ветер в Таганроге,
Обычный в пору ноября.
Многообразные тревоги
Томили русского царя,
От неустройства и досад
Он выходил в осенний сад
Для совершенья моциона,
Где кроны пели исступленно
И собирался снегопад.
Я, впрочем, не был в том саду
И точно ведать не могу,
Как ветры веяли морскиеВ том достопамятном году…

Умер поэт 23 февраля 1990 года в Пярну.

Повтори, воссоздай, возверни
Жизнь мою, но острей и короче.
Слей в единую ночь мои ночи
И в единственный день мои дни.

День единственный, долгий, единый,
Ночь одна, что прожить мне дано.
А под утро отлет лебединый —
Крик один и прощанье одно.

На правах Анонса Журнала «НЖ» №6 (июнь 2010г.)

источник

Ах, наверное, Анна Андревна,
Вы вовсе не правы.
Не из сора родятся стихи,
А из горькой отравы,
А из горькой и жгучей,
Которая корчит и травит.
И погубит.
И только травинку
Для строчки оставит.

***
Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.

И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды».
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.

Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит.
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.

Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.

Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.

Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.

Ждут снега, листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.

И все, что было зыбко,
Растрепанно и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.

И вот ноябрь на свете,
Огромный, просветленный.
И кажется, что город
Стоит ненаселенный,-

Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних.

О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,

И что, порой, напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься.

Let’s go to this town,
The long-forgotten places.
We’ll leave at luggage office
Past years, as suitcases.

Let’s store the years safely,
Not us — we’re past the storing.
We’ll feel a bit of sadness
In coolness of the morning.

The fall’s already ripened
As plums with bluish glow.
A bird’s and clouds’ flying
Are leisurely and slow.

The trees are standing naked
And ready — snow’s near.
And so large and spacious
Is autumn hemisphere.

And what was vague and rippled
And loose and rather messy
Cold fastens by its spittle
As swallows do when nesting.

So it has come — November.
It’s huge, and crisp and clear.
It seems — the town’s desert,
Since people disappear

From sight. It seems — they’re foreign
Among all empty gardens,
Tree tops and nests and crows
And vast of sky above us.

Oh, how long it took me
To see it plain and distinct —
What for my blood is running,
What for I am existing,

That I was wrong when, sometimes,
I passions kept at bay.
That there is no safe play.
That there is no safe play.

Не люблю я «Старый замок» — кисловатое винцо.
А люблю я старых Зямок, их походку и лицо.
«Старый замок» — где в нем крепость?
Градусов до десяти.
Старый Зямка — это крепость,
Зямок! — мать его ети.

Неужели всю жизнь надо маяться!
А потом
от тебя
останется —
Не горшок, не гудок, не подкова,-
Может, слово, может, полслова —
Что-то вроде сухого листочка,
Тень взлетевшего с крыши стрижа
И каких-нибудь полглоточка
Эликсира,
который — душа.

Вот опять спорхнуло лето
С золоченого шестка,
Роща белая раздета
До последнего листка.

Как раздаривались листья,
Чтоб порадовался глаз!
Как науке бескорыстья
Обучала осень нас!

Я написал стихи о нелюбви.
И ты меня немедля разлюбила.
Неужто есть в стихах такая сила,
Что разгоняет в море корабли?

Неужто без руля и без ветрил
Мы будем врозь блуждать по морю ночью?
Не верь тому, что я наговорил,
И я тебе иное напророчу.

Пройти вдоль нашего квартала,
Где из тяжелого металла
Излиты снежные кусты,
Как при рождественском гаданье.
Зачем печаль? Зачем страданье?
Когда так много красоты!

Но внешний мир — он так же хрупок,
Как мир души. И стоит лишь
Невольный совершить проступок:
Встряхни — и ветку оголишь.

Зима. И вдруг — комар. Он объявился в доме,
Звенит себе, поёт, как летнею порой.
Откуда ты, комар? Как уцелел в разгроме?
Ты жив ещё, комар? Ты — истинный герой!

А на дворе метель. И ночь зимы ненастной.
В окне сплошная темь. В стекло гремят ветра.
А здесь поёт комар — уже он безопасный.
И можно уважать упорство комара.

Он с лета присмотрел укромное местечко.
И вот теперь гудит, как малый вертолёт.
Слились в единый хор метель, и он, и печка.
Не бейте комара! Пускай себе поёт!

А может быть, придут дни поздних сожалений,
И мы сообразим, что в равновесье сил —
Ветров и облаков, животных и растений —
Он жил совсем не зря и пользу приносил.

И будет славен он, зловредный сын болота,
И в Красной книге как редчайший зверь храним,
И будет на него запрещена охота,
И станет браконьер охотиться за ним.

Гудит, поёт комар, ликует напоследок,
Он уцелел в щели и рассказал о том.
Не бейте комара хотя б за то, что редок.
А польза или вред узнаются потом.

Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поёт мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег…»

Читайте также:  Современные сульфаниламидные препараты при ангине

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слёзы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я — маленький, глупый, больной.

И всех, кого любил,
Я разлюбить уже не в силах.
А легкая любовь
Вдруг тяжелеет
И опускается на дно.

И там, на дне души, загустевает,
Как в погребе зарытое вино.

Не смей, не смей из глуби доставать
Все то, что там скопилось и окрепло!
Пускай хранится глухо, немо, слепо,
Пускай! А если вырвется из склепа,
Я предпочел бы не существовать,
Не быть.

Все реже думаю о том,
Кому понравлюсь, как понравлюсь.
Все чаще думаю о том,
Куда пойду, куда направлюсь.

Пусть те, кто каменно-тверды,
Своим всезнанием гордятся.
Стою. Потеряны следы.
Куда пойти? Куда податься?

Где путь меж добротой и злобой?
И где граничат свет и тьма?
И где он, этот мир особый
Успокоенья и ума?

Когда обманчивая внешность
Обескураживает всех,
Где эти мужество и нежность,
Вернейшие из наших вех?

И нет священной злобы, нет,
Не может быть священной злобы.
Зачем, губительный стилет,
Тебе уподобляют слово!

Кто прикасается к словам,
Не должен прикасаться к стали.
На верность добрым божествам
Не надо клясться на кинжале!

Отдай кинжал тому, кто слаб,
Чье слово лживо или слабо.
У нас иной и лад, и склад.
И все. И большего не надо.

Лет через пять, коли дано дожить,
Я буду уж никто: бессилен, слеп.
И станет изо рта вываливаться хлеб,
И кто-нибудь мне застегнет пальто.

Неряшлив, раздражителен, обидчив,
Уж не отец, не муж и не добытчик.
Порой одну строфу пролепечу,
Но записать ее не захочу.

Смерть не ужасна — в ней есть высота,
Недопущение кощунства.
Ужасна в нас несоразмерность чувства
И зависть к молодости — нечиста.

Не дай дожить, испепели мне силы.
Позволь, чтоб сам себе глаза закрыл.
Чтоб, заглянув за край моей могилы,
Не думали: «Он нас освободил».

источник

Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег… «

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.

Я с детства ненавидел хорА. Шепеленко Я с детства ненавидел хор — согласный строй певцов. И согласованный напор отлаженных гребцов. И общность наклоненных спин. И общий водопой. Живу один. Дышу один. Плачу одной судьбой.

Бегу все быстрее от детстваБегу все быстрее от детства, Мне некуда, некуда деться — Горят за спиною мосты — Ни вправо, ни влево, ни ниже, Огонь полыхает все ближе, И нет под руками воды.

БессонницаДо края земли солнце краем дотронется, — И окна малиновым вспыхнут огнем! И выйдет терзать мою душу бессонница Из черной пещеры, где пряталась днем. Душа скорбит и молится У бездны.

Футбол моего детстваПоселковое смуглое лето. Над поляной резиновый мяч. …Я проспал передачу, а эта — была лучшею из передач! Даже слезы в глазах от досады! Но, кляня виновато жару, знаю я, что.

Когда в кругу убийственных заботКогда в кругу убийственных забот Нам все мерзит — и жизнь, как камней груда, Лежит на нас,- вдруг, знает бог откуда, Нам на душу отрадное дохнет, Минувшим нас обвеет и.

Стихи о любвиЗа тонкой стеной замирала рояль, Шумели слышней и слышней разговоры,- Ко мне ты вошла, хороша, как печаль, Вошла, подняла утомленные взоры… За тонкой стеной зарыдала рояль. Я понял без слов.

Из В. Гюго («Есть существа, которые от детства…»)Есть существа, которые от детства Мечты свои, надежды и желанья Кидают на ветер. Ничтожный случай Владеет их судьбой. Они стремятся, Куда глаза глядят, не думая о цели, От истины не.

Я все плачу — я все плачуЯ все плачу — я все плачу — плачу за каждый шаг. Но вдруг — бывает!- я хочу пожить денек за так. И жизнь навстречу мне идет, подарки дарит мне.

Смеялись люди за стенойЕ. Ласкиной Смеялись люди за стеной, а я глядел на эту стену с душой, как с девочкой больной в руках, пустевших постепенно. Смеялись люди за стеной. Они как будто издевались.

Воспоминания детства1. Рассвет Мне детство предстает, как в утреннем тумане Долина мирная. Под дымчатый покров, Сливаясь, прячутся среди прохлады Леса зеленые и линии холмов, А утро юное бросает в ликованье Сквозь.

Друг детстваСегодня вспомнил я, что друга позабыл, Который в детстве мне других дороже был. Он был честней меня, смелее и умней, Он в трудные часы был совестью моей. Бывало — с.

Среди печали и утехСреди печали и утех, Наверно, что-то я не видел. Прошу прощения у тех, Кого нечаянно обидел. Когда бы это ни случилось — Вчера лишь… Иль давным-давно Ушла обида иль забылась.

Житейская иерархияСтрого различаем мы с давнишних пор: Маленький воришка или крупный вор. Маленький воришка — пища для сатир, Крупный вор — наверно, где-нибудь кассир; Маленького вора гонят со двора, Крупного сажают.

С детства приученная к оплеухамС детства приученная к оплеухам, В жизни с раздробленным мелко ядром Целое я собирала по крохам, — Трогала море глазом и ухом, Трогала небо нюхом и вздохом, Трогала землю пяткой.

Я с детства был в душе морякЯ с детства был в душе моряк, Мне снились мачта и маяк, Родня решила: «он маньяк, Но жизнь мечты его остудит.» Мне дед сказал: «Да будет так!» Мне дед сказал.

источник

В наше непоэтичное время, может, и не все знают имя Левитанского. Но стихи его известны всем. «Что происходит на свете? А просто зима…» «Каждый выбирает для себя…» «Спаси меня, моя работа», – это все Левитанский.

Великий русский поэт Юрий Давыдович Левитанский запомнился мне, как невысокий плотный человек в кожаной куртке, который постоянно переживал. Слышал ли я, как он смеется? Наверное. Не может же такого быть, чтобы, когда они выпивали с отцом, Юрий Давыдович совсем не смеялся? Но смеха не помню. Помню тревогу в темных глазах и постоянные разговоры про то, что все вокруг и внутри – не так.

Несколько раз я видел Юрия Давыдовича с дочерьми. У Левитанского было три дочери, которые родились, когда поэту было уже за пятьдесят. Круглолицые, по-моему, очень похожие на него, девочки были веселы и раскованны, Левитанский – тревожен. Ощущение: ему казалось, что он делает для них мало,не то и не так.

Когда я был маленький, Левитанского и его жену Марину я называл «левитанцы». Когда я вырос, понял: это веселое слово к Юрию Давыдовичу не подходит вовсе. Он был человек переживательный: для него проблемы мира не делились на свои и чужие, все были собственные. Он ушел на фронт, не успев закончит знаменитый ИФЛИ, и прошел по фронтам от Москвы до Праги. В Советское время он бесконечно подписывал письма в защиту диссидентов, за что его периодически не печатали. В 1995 году в Кремле Ельцин вручал Юрию Давыдовичу Государственную премию: вместо обязательных в таких случаях обильных слов благодарности, Левитанский потребовал вывести войска из Чечни. А еще через год его сердце не выдержало, когда в московской мэрии обсуждали проблемы Чечни, тогда нашлись те, кто оправдывал эту войну. Левитанский ответил им – это было его последнее выступление.

Мне всегда казалось, что поэт должен быть таким, как Юрий Давыдович: любящий выпить и поговорить про судьбы страны и мира; влюбляющийся каждый раз, как в последний и не столько радующийся, сколько страдающий от своей любви; не любящий шумных компаний; стеснительный, когда речь идет о нем и неистовый, когда надо защитить других; курящий трубку и говорящий медленно; а, главное, ни к чему не безразличный.

Уже на закате жизни Юрий Давыдович полюбил Ирину Машковскую, которая была младше его – страшно сказать! – на 44 года. Это была подлинная любовь подлинного поэта. Он ушел от нас взволнованным, влюбленным человеком.

А как еще по-другому и должен уходить поэт?

Жизнь прошла – как не было.

Всего и надо, что вглядеться, – Боже Мой,

всего и дела, что внимательно вглядеться, —

и не уйдешь, и никуда уже не деться

от этих глаз, от внезапной глубины.

Всего и надо, что вчитаться, – Боже Мой,

всего и дела, что помедлить над строкою –

не пролистнуть нетерпеливою рукою,

а задержаться, прочитать и перечесть.

Мне жаль не узнанной до времени строки.

И все ж строка – она со временем прочтется,

и перечтется много раз, и ей зачтется,

и все, что было в ней, останется при ней.

Но вот глаза – они уходят навсегда,

как некий мир, который так и не открыли,

как некий Рим, который так и отрыли,

и не отроют уж, и в этом вся печаль.

Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,

за то, что суетно так жили, так спешили,

что и не знаете, чего себя лишили

и не узнаете, и в этом вся печаль.

А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.

Вначале слово безраздельно мной владело.

А дело после было, после было дело,

И в этом дело все, и в этом вся печаль.

Мне тем и горек мой сегодняшний удел –

покуда мнил себя судьей, в пророки метил,

каких сокровищ под ногами не заметил,

каких созвездий в небесах не разглядел!

Отмечая времени быстрый ход,

моя тень удлиняется, что ни год,

что ни год удлиняется, что ни день,

все длинней становится моя тень.

Вот уже осторожно легла рука

на какие-то пастбища и луга.

Вот уже я легонько плечом задел

за какой-то горный водораздел.

на какие-то теплые острова.

А она все движется, моя тень,

все длинней становится, что ни день,

а однажды, вдруг, на исходе дня

и совсем отделяется от меня.

И когда я уйду от вас в некий день,

в некий день уйду от вас, в некий год,

здесь останется легкая моя тень

тень моих надежд и моих невзгод,

очертанье, контур неясный мой…

Словом, так ли, этак ли – в некий час

моя тень останется среди вас,

среди вас, кто знал меня и любил,

с кем я песни пел, с кем я водку пил,

с кем я щи хлебал и дрова рубил,

среди вас, которых и я любил.

Будет тень моя тихо у вас гостить,

и неслышно в ваши дома стучать,

и за вашим скорбным столом грустить,

и на вашем шумном пиру молчать.

Лишь когда последний из вас уйдет,

навсегда окончив свой путь земной,

моя тень померкнет, на нет сойдет,

и пойдет за мной, и пойдет за мной,

чтобы там исчезнуть среди корней,

чтоб растаять дымкою голубой –

ибо мир предметов и мир теней

все же прочно связаны меж собой.

Так живите долго, мои друзья,

Исполать вам, милые. В добрый час.

И да будет тень моя среди вас.

И да будет жизнь моя среди вас.

Мама называла Давида Самойловича Самойлова – Дезик, или даже Дезька. Он был одним из ближайших друзей маминой юности, и до самой смерти мамы фото Давида Самойлова стояло на книжной полке рядом с фотографиями самых дорогих ее людей.

У отца с Самойловым были отдаленно-дружеские отношения, но другом дома этот великий русский поэт не был. Не то, чтобы отец ревновал маму к другу юности, но вообще, мне кажется, полюбив женщину, мужчина всегда проводит ревизию ее прошлых связей. Влюбленный мужчина не может не ревновать женщину к ее прошлому, где его, нынешнего, почему-то не было. Периодически встречая Давида Самойловича, я думал о том, что этот человек с профессорским лицом, половину которого занимали огромные очки с толстыми стеклами, на Дезьку или даже на Дезика совсем похож не был.

… Как-то я увидел рядом две фотографии поэта: военное и позднее. Это были два разных человека. Не один состарившийся, но два совершенно разных. Казалось, не только он писал стихи, но и стихи словно бы писали его, лепили, переделывали.

Первая книга Самойлова появилась куда позже, чем дебютные сборники многих других поэтов-фронтовиков. «Ближние страны» вышли лишь в 1958 году. И лучшие свои стихи о войне он написал не на фронте, куда ушел добровольцем прямо из ИФЛИ, а позже. В том числе и хрестоматийное: «Сороковые, роковые, Свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, А мы такие молодые». Поразительное стихотворение о военном поколении, с которого начинается наша подборка, вообще опубликовано уже после смерти поэта.

Конечно, гений – всегда гений. Но кажется: чем старше становился Самойлов, – тем мудрей, невероятней, если угодно – гениальней становились его стихи. Хотя считается, что поэзия – удел молодых, но вот ведь как бывает… Он входил в поэзию осторожно и неспешно, как входит в море опытный пловец: не суетясь, спокойно раздвигая волны руками, чтобы потом поплыть к горизонту, зная, что никто его не догонит.

Устав от суеты, последние годы жизни Самойлов жил в тихом эстонском городке Пярну. Поэт–фронтовик, солдат умер в день Советской армии 23 февраля 1990 года. В тот день в Таллинне он вел вечер, посвященный памяти Бориса Пастернака. Закончив вечер, Самойлов вышел за кулисы, сказал: «Все в порядке, все хорошо». И умер.

Все в порядке, Давид Самойлович. Все хорошо. Вы – с нами.

Позже ставший формой страха.

Мудрость – что своя рубаха

Быт жестокий и спартанский,

Словно доблестью гражданской,

Нам, как смерть, была близка.

Мне снился сон. И в этом трудном сне

Отец босой, стоял передо мною,

И плакал он. И говорил ко мне:

– Мой милый сын! Что сделалось с тобою!

Он проклинал наш век, войну, судьбу.

И за меня он требовал расплаты.

– Отец, они ни в чем не виноваты.

И видел я. И понимал вдвойне,

Как буду я стоять перед тобою

С таким же гневом и с такой же болью…

источник

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *